— Не может быть.
Неужели правда? Я обнаружил, что напрягаю память, пытаясь вспомнить, словно в борьбе с амнезией.
— Именно. И почти никогда до конца. И в Париже так же было. Ты не кончаешь.
— В Париже?
— Да. Ты и это не помнишь? И тогда тоже ничего не было. Просто я тебя еще не знала так близко. Я думала, может, ты такой застенчивый или усталый. Я думала, может, люди в Калифорнии именно так и занимаются любовью, потому что так их учат свами — Говорила она совсем не в шутливых тонах, но тут я не смог сдержать смех, — Не знаю. Так мне Виктор сказал.
Смех застрял у меня в горле.
— Ты рассказала о нас Виктору?
— А почему нет? Я думала, что больше тебя никогда не увижу. Но вот теперь, здесь, все то же самое. И никакие свами тут ни при чем. Ты всегда говоришь, что ты не в настроении! Не в настроении! А теперь и того хуже. Теперь нельзя сказать, что нет ничего. Теперь уже есть что-то. Что-то плохое. Отвращение. Я вызываю у тебя отвращение.
— Нет, нет, нет.
— Нет? Тогда скажи мне, что ты чувствуешь. Скажи правду! — Она приникла ко мне, нашла мою руку и сунула ее себе между ног — прижала к своей влажной, чувственной расщелинке. Я не противился, но отрицать было бессмысленно: мне хотелось отодвинуться, отпрянуть. Я воспринимал это прикосновение как нечто отвратительное, но упрямо не убирал руку, надеясь убедить Жанет в обратном. Бесполезно. Она чувствовала мою истинную реакцию.
— Ну, видишь? — сказал я. Но моя рука не сделала ни малейшей попытки приласкать Жанет, предложить наслаждение или взять его.
— Ты себя обманываешь, Джон, — сказала она, отталкивая мою руку, — Ты делаешь вид, будто мы любовники. На самом деле это не так. В этой постели была только моя любовь. А ты… не способен.
Мосты были сожжены. Я понял, что мы с Жанет дошли до самой бурной части решительного разговора. Я уже предчувствовал, чем он закончится. Еще какое-то время я пытался возражать, выдумывал всякие оправдания, говорил ей, как устаю, как занят, как ревную ее к другим мужчинам. Но я знал, что все это ложь. Она была права. Я себя обманывал. И не только с ней. Вот уже какое-то время другие женщины — случайные подружки — уходили от меня изумленные, уязвленные, даже озлобленные. Одна из них — моя студентка, с которой я встречался несколько раз до появления Жанет, — в конце концов, не скрывая безмерного разочарования, спросила, не голубой ли я: наши соития были такими бесстрастными, такими вялыми. Я рассмеялся в ответ и быстро порвал с ней. До нее была еще одна мимолетная связь — женщина с английского отделения, которую я бросил, сославшись на болезнь, после второй катастрофической ночи. Я не сомневался: она была бы рада услышать, что заболевание мое чревато скорым летальным исходом.
Как это ни удивительно, но мне удавалось выкидывать эти неудачи из головы, словно мои сексуальные фальстарты на самом деле не имели значения. Имели. Это было хуже всего. Следовало признать, что завершение каждой из этих связей, пусть и мучительное, приносило мне облегчение. Я с ужасом осознал, что то же самое можно сказать даже о Жанет, с которой я каждую ночь равнодушно делил холодную постель, делая вид, что времена, полные страсти, остались в прошлом. Но это было не так. Ночь за ночью (а в последнее время все реже, поскольку я проводил ночи вне дома) я лежал бок о бок с этой хорошенькой и бесконечно снисходительной молодой женщиной, не позволяя себе ничего большего, чем погладить ей ручку и, пожелав спокойной ночи, поцеловать в лобик. Сон всегда казался потребностью более насущной, чем желание. Я помнил, что она не раз робко поддразнивала меня на этот счет. Я оправдывался, она проявляла терпение. Но вот чаша переполнилась.
— А ты знаешь, в чем все дело, Джон? В этом мальчишке.
— В мальчишке?..
— Не делай вид, будто не понимаешь. Я говорю о Саймоне. О его фильмах. Они тебя отравляют. Я вижу, как это происходит. Так много гадости, уродства. Для тебя это чересчур. Что, не так?
Ее слова перекликались с тем, что много лет назад говорила Клер: фильмы Касла полны зла. Я не принял ее предостережения всерьез. Я не сомневался: мне по силам справиться с их вредным воздействием, в особенности еще и потому, что я ведь знал об их назначении. Но если Жанет права, говоря про Париж (а я знал, что она права), то мне не удалось себя защитить. Фильмы, воздействию которых я так долго подвергался (триллеры Касла, нигилистические кошмары Саймона Данкла), сделали свое дело.
Если снять напластованные одно на другое упрямые отрицания, то мне ясно вспоминался лишь один истинный сексуальный позыв за прошедшие несколько лет: противоестественные упражнения с Ольгой Телл в Амстердаме. Я мог бы и дальше отрицать этот факт. Я мог бы выставить Жанет за дверь и еще раз заделать бреши в своей психологической обороне. Но этот разговор происходил три дня спустя после того, как Саймон познакомил меня с «детьми канализации».
Полностью фильм назывался так: «Одинокая любовная песня грустных детей канализации». Прежде Саймон не показывал мне незаконченных работ. Но завершить этот фильм, по его словам, ему не удастся, может быть, еще несколько лет из-за определенных технических трудностей — таинственное замечание, которое он произнес так, будто выдавал военную тайну. Тем не менее он словно горел желанием показать мне отснятый материал. Частично он делал это из озорства. Саймон показывал мне этот фильм так, как мальчишки рассказывают всякие мерзости, проверяя друг друга на вшивость и крепость желудка. Но за этим стояло и еще кое-что. Казалось, профессиональное тщеславие заставляло Саймона что-то мне доказывать. Он хотел продемонстрировать, каким «хорошим» может быть «плохой» фильм, — иначе говоря, насколько серьезным может быть послание, завернутое в дешевенькую обертку его маленьких страшилок. И я соответственно подготовился к очередной бойне, крови и ужасу, но обнаружилось, что меня провели. «Дети канализации» оказывали иное, более тревожное воздействие. Никакого тебе насилия, никаких психованных драчунов или каннибальских банд. И никакого бьющего по ушам звукового сопровождения. Вместо всего этого — неторопливый спуск в глубины полного отчаяния.