— Где мы возьмем эти фильмы? — спросил я, пораженный амбициозностью ее планов, — За все время тебе только раз и подвернулся совсем прогоревший «Пир неумерших», — напомнил я ей. — Да и тот ты выкинула.
Она хитро мне подмигнула.
— Я навела справки. Выяснилось, что от твоего приятеля Джефа тоже может быть кой-какая польза.
Клер застала меня врасплох. Обычно, если она и поминала Джефа Рубина (а делала она это крайне редко), то называла его «Джеф-клоун» — для него никогда не находилось доброго слова. Напичканный всевозможными знаниями о кино, он мог стать душой любой вечеринки со своим неисчерпаемым запасом шуток и анекдотов. Но стоило ему подойти к Клер, которой он безмерно восхищался, она отбривала его, словно двуногую плесень. «Он профанирует искусство, — ответила она, когда я как-то раз спросил у нее, почему она так его третирует, — Уверена, он знает размер лифчика любой старлетки, но если речь заходит об истинных талантах, то здесь он не отличит Гарбо от Харлоу». Легкомысленный Джеф и серьезная Клер были абсолютно несовместимы. Какую пользу он мог ей принести?
— После приезда моих французских друзей, — объяснила она, — мне не давала покоя мысль: откуда Джеф так много знает о Касле? Ну я у него и спросила. И догадайся, что он ответил. Твой приятель помогает составлять каталог в паре студийных библиотек. Прекрасная работа для умственного пигмея. Он говорит, что собрал небольшую коллекцию фильмов Касла — главным образом на «Юниверсал» и «Монограм». Состояние так себе, но прокрутить можно, если кое-где подлатать.
Нет сомнений, что Джеф заполучил эту работу благодаря семейным связям. Но Клер была права: он идеально подходил для такой работы, в особенности потому, что его задача не имела никакого отношения к вкусовым оценкам. Напротив, студиям требовался человек, естественной средой обитания которого была кинематографическая свалка. Их цель на том этапе развития киноиндустрии состояла в том, чтобы избавиться от как можно большего количества коробок, пылящихся на полках их хранилищ. Это не имело никакого отношения к потребностям репертуарных кинотеатров вроде «Классик». Причиной было телевидение. Благодаря этому одноглазому монстру появился процветающий рынок старомодных фильмов, в особенности старых фильмов категории «В». Эти фильмы сотнями переводились на шестнадцатимиллиметровую пленку и продавались в корзине для показа между рекламными роликами во время ночных шоу или субботних детских программ. Студии были счастливы восстановить эти рассыпающиеся в прах древние ленты, которые давно уже были списаны как мертвый груз, не стоящий даже затрат на хранение. Хопалонги Кэссиди, Томми Штопоры, Энди Харли, Чарли Чаны… фильмы, которые умерли неоплаканными и легли в безымянные могилы, внезапно получили вторую жизнь. Но этой предпринимательской кампании требовался туповатый энтузиаст, щедро одаренный низменным коммерческим инстинктом, который будет с удовольствием копаться в этом мусоре; им нужен был человек, который будет корпеть над сотнями футов целлулоидной пленки, время от времени выкрикивая что-нибудь вроде: «Бог ты мой, Бостон Блэки!» Для такой работы они не могли найти никого лучше Джефа Рубина. Так он и набрел на ленты Макса Касла, практически потерянные в дебрях хранилищ.
По просьбе Клер я связался с Джефом и обнаружил, что у него есть пять-шесть сляпанных на скорую руку триллеров Касла вместе с несколькими Бульдогами Драмондами и Одинокими Волками — лежат себе и ждут, когда их по бросовым ценам купят телевизионные дистрибьюторы. Радуясь возможности угодить Клер, он с готовностью послал нам все, что у него было, на предварительный просмотр, хотя и предупредил, что состояние пленок далеко не идеальное. Это было большим преуменьшением. В одном фильме — «Поцелуй вампира» — не хватало двух катушек. В других коробках, помеченных как «Граф Лазарь», оказались Эббот и Костелло. Другие пленки так растянулись и перекрутились, что их невозможно было установить в проектор.
Для Клер отбор фильмов к нашему фестивалю превратился в сплошные эстетические страдания. Она испытывала боль почти физическую, глядя на поврежденный фильм — любой, даже фильм Макса Касла, на чей счет у нее явно было особое мнение. От малейших трещинок даже на относительно хороших копиях Клер морщилась так, словно ей кололи булавкой в глаз. Дефекты звуковой дорожки были для нее сплошным мучением. Я как-то сидел с ней в одном из лучших первоэкранных кинотеатров города, когда секунд на тридцать сбилась звуковая синхронизация. Клер вскочила с места и принялась осыпать ругательствами зазевавшегося киномеханика, а потом устроила нахлобучку зрителям за то, что они стесняются и принимают такие вещи как должное.
Видеть бренные останки трудов Касла было для Клер особенно мучительно, потому что она знала: если хоть один эпизод такого старого фильма утрачен, значит, что-то навсегда исчезло из мира. Восстановить обрезанную сцену, потерянный кадр, возможно, никогда не удастся. Эта видавшая виды копия, кадры которой мы видим на экране, может стать последней из могикан. «Вот бедняга!» — не раз приговаривала Клер, имея в виду Касла, чьи фильмы, брошенные в хранилищах абсолютно безответственных студий, искромсанные и порезанные руками бессердечных киномехаников, пребывали в самом жалком состоянии, до какого только может быть поведено произведение искусства.
Она оплакивала не столько Касла, сколько ужасную недолговечность кинофильма — хорошего ли, плохого ли — любого. Она много раз говорила об этом. Кино — самое хрупкое из человеческих творений. Бумагу и пергамент можно без особых затрат заменить. Скульптура стоит столетиями. Творения архитектуры — тысячи лет. Но вещество, на поверхности которого так ненадежно запечатлен фильм, подвержено тысячам гибельных случайностей. Восстановить или переснять — слишком дорого, и лишь несколько фильмов, продолжающих привлекать зрителя, все еще оправдывают цену своего хранения. Из работ Касла бездумно вырезались целые сцены, отчего оставшееся нередко превращалось в несвязные фрагменты. Склейки в местах разрыва были сделаны неряшливо. «Никто не заслуживает такого с собой обращения», — говорила Клер, иногда заметно вздрагивая, словно эта утрата и в самом деле причиняла ей боль. А через секунду она могла беззаботно назвать то, во что мгновение назад всматривалась с таким исступлением, «полным говном». Эта ее двойственность приводила меня в недоумение. Почему она так пристально вглядывается в работу, которую вроде бы в грош не ставит?