Что пожалуйста? Спазматически, дрожащими руками он положил бумаги на стол и подтолкнул ко мне — кое-что свалилось на пол. «Пожалуйста, посмотрите на это», — вот что он хотел сказать. Я протянул руку и открыл один из блокнотов. Даже если бы текст внутри был написан по-английски (я полагаю, он был написан по-немецки), прочесть его я бы не смог. Это были каракули сумасшедшего: страница за страницей исписаны во всех направлениях, где-то подчеркнуто, крупный шрифт, мелкий шрифт, что-то вычеркнуто, что-то вымарано. То там то здесь — рисунки, в основном чертежи. Некоторые из них отдаленно напоминали кинопроекторы. Один явно изображал зоетроп. Один из блокнотов — самый аккуратный — от корки до корки был заполнен крохотными, тщательно вырисованными мальтийскими крестами — один за другим, сотни крестов. Каждый из них, как я заметил, был немного повернут относительно предыдущего, будто вращающаяся шестеренка в проекторе. На заполнение блокнота ними крохотными рисунками ушли, наверно, бесконечные часы — досуг сумасшедшего. В другом блокноте я увидел маленькие фигурки в нижнем правом углу каждой странички — если быстро перебирать листки большим пальцем, то казалось, что фигурка прыгает и разводит руки в форме креста. Примитивная анимация. Из предложенной мне кипы бумаг я и извлек несколько помятых брошюрок — одна на немецком, другая на французском. Там были еще экземпляры этих книжонок, а потому я решил, что Розенцвейг может пожертвовать двумя. Увидев, что я взял брошюрки, старик разволновался. Зазвучал его сухой, скрипучий голос. «Ja, ja. Oui. Prenez». Берите, берите. «Ne permettez pas qu'ils vous voient!» Только чтобы они не увидели. Он еще раз напустил в штаны.
Я перебрал оставшиеся бумаги в поисках печатных изданий, нашел еще несколько книжонок — старых и потрепанных — и отложил в сторону. Одна, как я заметил, была на латыни. Я собрал все это в стопку и сказал:
— Меня в особенности интересуют фильмы Макса Касла. Немецкого режиссера, который работал в Соединенных…
Я услышал, как Розенцвейг резко вдохнул — такой звук издает человек, получивший удар в солнечное сплетение. Я поднял глаза. А потом наступило мгновение, промелькнувшее быстро — как кадр в рамке проектора. Уж не привиделось ли мне это? Внезапно в глубоко посаженных глазах старика мелькнул огонек и… исчез, прежде чем я успел осознать, что видел его. И сразу же тупая боль исказила лицо Розенцвейга, он дернулся вперед на своем стуле, чуть не соскользнув на пол.
Я подумал, что он теряет сознание, и поднялся, чтобы помочь ему. Но тут я понял, что он тянется через стол к отложенной мною стопке. Одним отчаянным цепким движением он ухватил и, отгородив от меня рукой, вернул в свою кипу все, кроме той брошюрки, что я держал в руке. Его лицо, пытающееся приподняться над столом, сверлило меня свирепым взглядом — взглядом обманутого человека. Слова, вполне возможно проклятия, теснились в его горле. Я быстро отдернулся и убрал подальше книжонку, которая все еще была у меня в руке. Розенцвейг увидел мое движение и потянулся ко мне, пытаясь ее вернуть. В этот момент служитель, который тоже, вероятно, поначалу решил, что у старика приступ, ухватил его и грубо усадил на место, бранясь и требуя, чтобы старик успокоился.
Приведя Розенцвейга в чувство, служитель дал мне знать, что мое время истекло. Он мотнул головой в сторону двери и пошел туда следом за мной. Все еще барахтавшийся за столом, Розенцвейг бормотал что-то вполголоса — злые маленькие звуки, которые переходили в старческое хныканье, не складываясь в слова. Он обессилел от этого нервного взрыва и в конечном счете все же сполз на пол. Служитель презрительно махнул на него рукой и продолжил путь к двери. Я даже не отдавал себе отчета, насколько поспешно стремлюсь уйти из этой комнаты, пока не наткнулся на служителя: тот как-то неумело завозился с дверью, словно открыть ее было сложной задачей. Наконец я понял, что он ждет чаевых. Я вытащил из кармана несколько франков, и дверь распахнулась. Грубовато хмыкнув, служитель выпустил меня.
В канцелярии кто-то из чиновников спросил, удовлетворен ли я визитом. Я не успел ответить, как он задал другой вопрос — не могу ли я назвать ближайшего родственника Розенцвейга. Я сказал, что нет. Почему он не хочет справиться у церкви? У церкви? Я напомнил ему, что Розенцвейг когда-то был иезуитским священником. «Да нет», — ответил чиновник и спросил, не хочу ли я получить вещи старика, если он умрет.
— Я? Почему я?
— За все годы вы его единственный посетитель.
— А какие вещи?
— У него есть маленькая библиотека. Десяток книг, какие-то бумаги, несколько маленьких коробочек.
— Понимаете, я ведь даже с ним незнаком.
Он пожал плечами.
— Тогда мы просто все уничтожим. Может быть, там есть что-то ценное.
Вряд ли он на самом деле считал так, но, с другой стороны, что я потеряю, сказав «да»?
— Хорошо, — согласился я. — Если никто другой не предъявит свои права на его вещи. Но только одежду не присылайте, понятно? — Я оставил свой университетский адрес.
Мое возвращение в Париж было неспешным — поезд на пути останавливался чуть не сто раз. Я решил, что именно этим путем возвращался Лепренс домой из Лиона. Когда это было? В 1887-м? Я использовал это время, чтобы изучить книжонку, которую умыкнул у Розенцвейга, — дешевую, изданную за свой счет брошюрку, рассыпавшуюся на отдельные страницы. Трудности начались с первой страницы. Даже раньше. На расшифровку одного названия у меня ушло почти полпути. Оно занимало бо́льшую часть страницы, и по нему я сразу же понял, что опасность попасть в список бестселлеров Розенцвейгову труду не грозила. Переведенное с немецкого на слабоватый французский отца Розенцвейга, а теперь наобум на английский, оно гласило: