К этому времени я уже понял, в чем тут дело. Это были памятные концовки, навязчивые финальные образы, которые на всю жизнь остаются в памяти. Смерть, закрывающаяся дверь, прощальный взмах руки. Концовка фильма (так я всегда считал) — это мгновение вне времени, призрачный переход от иллюзии фильма к иллюзии, которая воспринимается как реальная жизнь. На свой собственный малый манер это — эстетический апокалипсис, конец света, искупление того, другого мира, начинающегося за дверями кинотеатра. Если концовка сделана хорошо, то она спрессовывает всю картину в единое неумирающее воспоминание. Перед моими глазами теперь мелькали эти избранные мгновения, вырезанные из десятков фильмов, и каждый включал во всей полноте именно этот фрагмент. Но все эти концовки были исполнены печали. Ни одна из узнанных мною не принадлежала к категории «хэппи-энд» — сплошь мгновения скорби, горя, утраты. Последней в этом ряду была жуткая сцена костра в дрейеровском фильме «Жанна д'Арк» — те самые кадры, когда тело повисает на веревках и огонь пожирает его.
А потом пламя затухает — подходит отрезок восьмимиллиметровой пленки, которую я рассматривал, прежде чем заправить ленту в проектор. Поначалу она была такой зернистой и мутной, что я ничего не мог разобрать. Но тем не менее она сразу же создала некое настроение — безнадежного, полного отчаяния. Я понятия не имел, что я вижу перед собой. Внешне изображение напоминало пожелтевшие газетные фотографии, увеличенные в десять или сто раз — зернистость такая, что у меня словно песок в глаза попал. Я до боли в глазах пытался разобрать — что же такое передо мной.
Снова на экране появилось слово «Конец», на этот раз за ним в ускоряющейся последовательности шли слова «Fin», «Das Ende», «Fine» — этакий изящный каскад финальных заставок, искусно смонтированных в движущийся коллаж из десятков фильмов на разных языках. Зернистое изображение вернулось. На сей раз мне удалось разглядеть визуальный образ. Сверху передо мной были сверхмедленные кадры людей на городской улице — все они двигались в одном направлении, к темному квадрату в центре, в котором и исчезали. Что это такое было? Шахта? Туннель? Я изо всех сил напрягал зрение — конечно же, это был вход в метро. Нью-Йорк? Нет, скорее Лондон. Толпа, замедляясь, двигалась, как поток грязи, выходящая из берегов тротуарная река, поворачивалась, текла по лестницам вниз. И больше ничего. Только это, бесконечное это. Иногда мне казалось, что я вижу фигуру в шлеме или униформе. Вместе с характером одежды это придавало всей сцене военную атмосферу. Лондон времен авианалетов? Возможно. Кто-то установил камеру над лондонской улицей и включил ее, бесстрастно фиксируя обычную уличную сцену. Зачем это могло кому-то понадобиться? Нет ответа. И при всей своей бессобытийности фильм начал приобретать какой-то мрачноватый оттенок. Бесконечный траурный поток толпы превращался в марш смерти — тысячи людей с упорством роботов плелись в бетонное подземелье. Смотреть было не на что, но я все же смотрел, уверенный: что-то непременно произойдет. Такое чувство может возникать только в кино: ощущение, что сейчас ворвется нечто, таящееся за краем экрана, — рука мумии, удар по голове, пирог в физиономию. Зритель с напряженным ожиданием чувствует его приближение.
Что же так приковывало мое внимание? Я решил, что это как-то связано с текстурой картинки. Зернистость была такая высокая, что мне казалось, я вижу каждый атом, из которого состоит мир. Под видимой поверхностью каждая частица, составляющая эту сцену, готова была оторваться от целого. Я ждал, когда это случится, хотел увидеть, что же там — под этими зернами.
Наверное, я так и не понял бы, насколько захвачен этим странным фрагментом, если бы мое внимание не было отвлечено от экрана. Я услышал какой-то шлепок и, оглянувшись, увидел, что пленка порвалась и конец ее, выходящий из проекционного фонаря, не наматывается на приемную бобину. Только отведя взгляд от экрана, я понял, насколько крепко прикованы к нему мои глаза. Я разозлился, я даже запаниковал немного, когда пришлось прерваться. Я протянул руку и потянул за пленку, стараясь создать усилие достаточное, чтобы не останавливать проектор. Это оказалось не так-то просто — механизм дважды заедало, и проектор приходилось выключать, чтобы заправить пленку заново. Пленка продолжала рваться, и два раза в местах монтажных стыков ее заклинивало, тогда изображение на экране медленно окрашивалось в коричневатый цвет, потом — в красный, и пленка шипела, плавясь в концентрированном луче света. Каждый раз я терял по нескольку футов пленки. Но я не сдавался и в конце концов нашел нужное усилие натяга, приняв на себя функции приемной катушки — я вручную тащил пленку из проекционного фонаря, спуская ее на пол и не заботясь о том, как потом намотать этот ворох пленки на бобину.
Поскольку это занятие отвлекало мой взгляд от экрана, я в конце концов осознал, что помещение вокруг меня изменилось. Оно наполнилось пульсирующим, неярким светом. Изображение, отражаясь от экрана, создавало ту самую призрачную атмосферу, в которую я погрузился впервые давным-давно — когда увидел Иуду и попал под гипнотическое воздействие фликера. Как жаль, что у меня больше не будет возможности изучить этот эффект или хотя бы вторично ощутить его воздействие. Пленка, как и предсказывал ее создатель, гибла прямо у меня в руках — рвалась и кусками ложилась на пол после единственного сужденного ей просмотра.
А на экране продолжалось бесконечное шествие обреченных толп. Если бы проектор не отвлекал моего внимания, я теперь, вероятно, был бы полностью захвачен этой сценой; я все еще пребывал в ожидании — когда же распадется разрушающаяся поверхность, что наконец и случилось. Я уверен, что это произошло задолго до того, как мои глаза зафиксировали их появление — тоненькие, толщиной в волосок трещинки начали разделять толпу. Они углублялись и ширились. Из-за них появлялось что-то, что и я хотел, и страшился увидеть. Меня вдруг ошарашила мысль — такая яркая, словно она была записана на звуковой дорожке: мы живем на пленке, на пленке, образующей поверхность пузыря, а все настоящее находится под ней и только и ждет возможности прорваться на поверхность, поглотить нас, забрать в себя. И оно, это настоящее, вряд ли принадлежит миру добра.