Киномания - Страница 22


К оглавлению

22

Анри Ланглуа был главой, сердцем и душой парижской Синематеки — ее отцом-основателем, гением. Без него не было бы никакого французского киносообщества. Он был одним из великих героев Клер.

— И ты был там, когда это случилось? — спросил я.

— Нет. Мы за год или около того вернулись в Штаты. У Клер чуть инфаркт не случился, когда она об этом узнала. У нее как-то раз вышел крутой спор с Розенцвейгом. Этакий громкий идиотский диспут, какие нередко происходили в Синематеке. Кто знает — может, он и ее попытался бы укокошить. Помнится, он тогда так взбесился, что был готов наброситься на нее.

— Она никогда об этом не говорила.

— Она об этом не любит говорить.

— Дикая история. Я и понятия не имел…

— Вообще-то, — продолжал Шарки, — Розенцвейг был чокнутый. Это ясно. Но такие чокнутые дают повод для размышлений. Потому что историйка-то чудо как хороша. Есть о чем подумать.

— Над чем?

— Над добром и злом в кино. Над реальностью и иллюзией.

— И ты серьезно к этому относишься?

— Серьезней некуда. Ведь речь идет о проникновении — настоящем проникновении в природу этого волшебства. Я хочу сказать, мы здесь имеем дело с фундаментальной онтологией бытия. — Он снова подмигнул, на сей раз еще лукавее, словно говоря: «Ты и не думал, что я знаю такие словечки, а?» — Что такое реальность? А что — нет? Этот старичок волшебный фонарь, — он любовно похлопал по корпусу проектора, — по большому счету — настоящий мозгоеб. Ты думаешь, власти могут оставаться к этому безразличны? Уж поверь мне — нет.

В тот вечер я ушел из «Классик», исполненный уверенности, что все эти россказни — просто упражнения Шарки в свойственном ему сюрреалистическом юморе. Я не раз слышал, как он на вечеринках разглагольствует о летающих тарелках, панацее, тайнах пирамид. Вот только в тот вечер он не был обкурен, и в манерах его не сквозило ничего клоунского. Напротив, я никогда не видел Шарки таким серьезным, как в тот вечер.

Еще один вечер, еще один безумный разговор.

Начался он почти что случайно. Шарки обронил имя, которое я не расслышал. Поэтому я переспросил:

— Кто?

— Луи Эме Огюст Лепренс. Ты что, никогда о нем не слышал? Посмотри в Книге рекордов Гиннесса. Первый человек в кино. Ну, об Эдисоне-то ты слышал, я надеюсь? О Томасе Альве Эдисоне.

Я его заверил, что мне известно, кто такой Эдисон.

— Американцам нравится думать, что кино изобрел Эдисон. Но это патриотические бредни. Том Эдисон изобрел кинетоскоп, а это всего лишь кинотеатр на одного. Ерунда на постном масле. Если кто и изобрел настоящее кино — а я говорю о проекционных двигающихся картинках, — то Лепренс. Он все это объединил в одно: камеру, проектор, линзы, пленку на целлулоидной основе.

— И когда же это было?

— В восьмидесятые годы прошлого века.

— Так давно?

— Ну да. А он к тому же был настоящим фанатиком. Путешествовал по миру и пропагандировал кино. Лондон, Нью-Йорк, Чикаго. Он хотел увидеть, как эта технология завоюет мир. Это-то его и погубило.

— Как это?

— Испарился с лика земли. Поэтому-то в учебниках о нем почти ничего и не пишут. Я тебе скажу, он был настоящим гением. Это он, а не Эдисон, изобрел перфорированную пленку. Эдисон просто украл эту идею у Лепренса; правда, он не знал, что с ней делать, разве что засунуть в свой кинетоскоп. А еще, — тут голос Шарки понизился до доверительного шепота, — самое главное. Луи Эме изобрел мальтийский механизм. Но это уже другая история.

Я решил, что другая история может подождать, и зацепился за Лепренса.

— Так ты говоришь, он исчез?

— Как не было. Никаких следов не оставил. Одна из величайших тайн — тысяча восемьсот девяностый год. Он поехал навестить брата на юге Франции. А перед этим, заметь, он произвел фурор в Парижской опере. Показывал там проекционное кино. На экране. Это было настоящее. Колоссальный триумф. Там были все шишки французского театра. Так вот, на обратном пути с юга он исчез из поезда. Больше о нем никто не слышал.

Я чувствовал, что это еще не вся история, и ждал, когда Шарки завершит ее.

— ОД добрались до него.

— Кто?

— Помнишь, я тебе говорил о Розенцвейге? Он был одним из них. Oculus Dei. Око Божье. Кажется, я правильно сказал это по-латыни, а? Ты расслышал название-то? Око Божье — оно видит вещи правильно, а не как в кино. Если они все были как Розенцвейг, — я говорю про этих ОДешников, — то хуже них у нас, киношников, врагов не было. Хуже, чем Легион благопристойности или Комитет по расследованию антиамериканской деятельности и всякие такие конторы. Потому что все они собирались убить искусство — раз и готово!

— Так кто они были?

Он снова озорно подмигнул.

— Были? А с чего ты взял, что их сейчас нет вокруг нас? Ты вот как-нибудь спроси у мисс Свон. Они ее так и не оставили в покое.

— Она держит с ними связь?

— Это они держат связь с ней. Они-то, конечно, не прочь. После нашего отъезда из Парижа пару раз заглядывали к нам поболтать. Клер это совсем не в радость. А они-то союзников ищут. Такие внешне благопристойные, умненькие — совсем как наша богоматерь из «Классик».

— Так кто же они такие?

— Откуда мне знать, парень? Единственный ОДешник, которого я знал, — Розенцвейг. А он ничего на этот счет не говорил. Они должны были по команде устроить саботаж кино — вот все, что мне известно.

— И ты думаешь, они… что? Убили Лепренса?

— Может быть, — А затем со смешком добавил: — А может, отец Розенцвейг просто нам мозги засирал. Может, кроме него, других ОДешников и в помине нет.

22