Долгие недели я мучился, пытаясь понять смысл Великой ереси; я набрасывал заметки, а некоторые из них мне пришлось переформулировать несколько раз, прежде чем мне открылось их значение. И вот как я пришел к этому…
Бог Света и Бог Тьмы все еще в состоянии войны… где? Внутри нас, внутри каждого из нас. Их борьба = борьба плоти против духа. Бог Тьмы = Бог тела… этого грешного тела, грязной, смертной оболочки неуправляемых аппетитов и нечистых желаний. Бог Света — Бог духа, заключенного в теле… искра божественности, похороненная в нашей порочной плоти. Катары — союзники Бога Света, они — ненавистники тела… они хотят освободить эту искру, чтобы плоть больше никогда не марала ее…
На этом, помнится, я прервал записи. Потому что меня словно обожгло воспоминание о фильме, который и ввел в мою жизнь Каста. «Иуда в каждом из нас». Но самое главное, я вспомнил замечание прихиппованной подружки Шарки (как ее звали — Шеннон?); мы сидели под впечатлением от увиденного, а она обронила эти слова.
Этого достаточно, чтобы на всю оставшуюся жизнь отвадить вас от секса.
Мы почувствовали, что сказано в самую точку, хотя в то время никто из нас — ни Клер, ни Шарки, ни я — не понимали почему. Я вспомнил не только эти слова, но и мои собственные чувства в тот день — тогда впервые у меня и возникло мурашками расползающееся по всему телу ощущение чего-то нечистого.
Шеннон точно схватила суть дела. Именно в этом и состояла цель касловского фильма, всех его фильмов, поскольку в этом на протяжении многих веков состояла и цель его церкви. Убить секс, закрепостить тело, освободить заточенную в узилище искру. Фаустус говорил мне, что старейшины катарской веры («совершенные» — как они назывались) жили в абсолютном безбрачии, тогда как лишь немногие священники римской католической церкви чувствовали себя обязанными делать то же. Они с презрением отвергали брак и семью — и шли еще дальше. Самая жуткая из катарских традиций исполнялась в конце жизни старейшины. В заключительной всепобеждающей попытке доказать свое превосходство над плотью многие из них голоданием доводили себя до смерти.
Катары ненавидели физическое тело, а отдельные — сторонники крайних взглядов — отказывались верить, что Иисус Христос во плоти ходил по этой земле. Они утверждали, что он, посланник Бога Света, появился среди людей всего лишь как призрак, чтобы притворно взойти на крест. Чистейший из чистых — не мог Он унизиться до такой степени, не мог войти в грязную оболочку плоти. Казалось, что тот странный, выдуманный Христос, о котором говорили некоторые катары, обладает свойством создаваемого проектором образа — актер, преображенный в пучок света, двигающийся как привидение по экрану истории: вроде бы здесь, но вроде бы и нет его.
Только теперь проник я в смысл торжественных слов брата Юстина и в их скрытый пафос.
«…мы живем в аду. Мы — проклятые души».
Почему? Да потому, что ад начинается у самых дверей нашего дома. То самое тело, в котором мы обитаем, принадлежит Темному Хозяину. Мы — его игрушки, его пленники… подобия трагического персонажа, арестанта в касловском фильме «Тени над Синг-Сингом», заточенного в каменном подвале вселенной и более того — превращенного в камень. У меня перед глазами мелькали этот и многие другие образы из касловских фильмов — символы мук и разложения: зомби, вампиры, оборотни, преследуемые преступники…
Что там Юстин цитировал из пророка по имени Сиф — пророка, о котором я до этого никогда не слышал, но чьи писания потом обнаружил на почетном месте в библии катаров? «…и самая плоть, в которую ты облечен, есть твоя погибель». Брат Юстин верил в это! На самом деле верил. Как и Макс Касл.
Мог ли поверить в это я?
Я пытался хотя бы на минуту представить себе, что верю в это, ощутить, что моя телесная обитель — нечто вроде клетки, склепа, зловонного гроба графа Лазаря… и тут же выбросил эту мысль из головы. Она повергла меня в клаустрофобную панику, словно вся вселенная являла собой запертую гробницу, в которой меня похоронили живьем. И вот во время этой паники меня вдруг осенило: я увидел все по-новому, поставленным с ног на голову. С самого начала моих исследований я рассматривал катаров как героев, как жертв нетерпимой церкви. А что, если на самом деле все было иначе? Что, если катары вовсе не мученики, заслуживающие моего сочувствия, а проповедники ужасающей доктрины? Они отрицают секс, отрицают любовь, они враги не только римской католической церкви, но и самой жизни. Самой жизни!
Тогда понятно, почему брат Юстин смотрит на уродливые, убогие фантазии Саймона Данкла как на произведения высокого искусства. Они были идеальными выражениями человеконенавистнической картины мира. Я ужаснулся собственным мыслям: может быть, это и к лучшему, что катаров преследовали и уничтожили — всех до последнего. За исключением разве что нескольких, которые сумели выжить, а потом исчезли с глаз человечества, чтобы вернуться столетия спустя — в странном обличье кинематографистов.
Может быть, у Фаустуса и не хватало терпения обсуждать религиозные догмы, но поговорить о взглядах на секс он будет не прочь. Как он сказал мне однажды: «Заниматься любовью почти так же приятно, как сражаться. Вот в чем ошибка вашего поколения. Мужчине вовсе не нужно выбирать между одним и другим». Подсунув ему этот предмет, я пытался сохранять ученый вид, но при этом подозревал, что он внесет в разговор похотливые нотки.
— Ходят слухи, — сказал я, — что альбигойцы увлекались довольно экзотическими разновидностями любовной близости. Как вы думаете, в этом есть доля правды?