Мне в голову пришел только один путь найти возможный ответ. Нужно встретиться с Ширли Темпл.
А тем временем на Ферфакс-авеню в подвале бывшего театра «Ритц» между гастрономом Мойше и «Торговым двором „Лучшие товары“» — недалеко от Голливуда — происходили странные и судьбоносные вещи.
После того как Клер уехала в Нью-Йорк, а я принялся наживать научный капиталец, я решил было, что «Классик» навсегда ушел из ее и моей жизни — пусть останется как память о том, сколь скромным было начало. Для меня эта грязная маленькая дыра, называемая «кинотеатром», навсегда пребудет сентиментальным напоминанием о первой любви и интеллектуальном пробуждении. Но Клер, как всегда далекая от сентиментальных чувств, готовясь к побегу, отнюдь не лелеяла таких нежных воспоминаний. Для нее «Классик» был символом многих лет бедности и незаслуженной безвестности. Она, в отличие от меня, была рада проститься с ним. Об этом свидетельствовал и его последний жест — она просто бросила «Классик», подарила его Шарки, отдав ему свой контрольный пакет. Не требуя ничего взамен, не ожидая никаких благодарностей.
Она ни в коем случае не хотела, чтобы я принял этот ее поступок за акт щедрости; то была эвтаназия — самый простой способ покончить с этим смехотворным бизнесом, не ввязываясь ни в какие юридические и финансовые осложнения.
При отъявленной неспособности Шарки вести дела, к которой как снежный ком прирастали неоплаченные счета, у нее были все основания полагать, что через несколько недель кинотеатр уйдет в небытие. Я не сомневался в ее правоте. Но я не мог не испытывать сочувствия к бедняге Шарки, принявшему ее предложение с нетерпением голодного пса, которому бросили заплесневевшие объедки. «Ты не пожалеешь», — поспешил он заверить ее, когда они встретились в последний раз, чтобы подписать несколько жалких бумажек для оформления договоренности. Она презрительно хмыкнула, поставив свою подпись и даже не дав себе труда сказать: «Не стоит благодарности». Для Клер все сожаления были в прошлом; они были связаны с Шарки и с этой обремененной долгами помойкой, которую она даровала ему, чуть не став из-за нее духовным и финансовым банкротом. Она подписывала кинотеатру смертный приговор, и не без удовольствия.
После отъезда Клер я продолжал заглядывать в «Классик» на отдельные показы, но делал это главным образом по старой привязанности, а не из интереса к фильмам. Сердце у меня екало в груди всякий раз, когда я видел рукописный плакат «Новая администрация»; Шарки гордо вывесил его в застекленном стенде у входа — стекло мылось редко, да и плакат за несколько лет пожух и выцвел. Каждый раз, приходя, я был готов к тому, что новая администрация отменит сеанс, а двери закроет (может быть, и навсегда).
Но этого так и не произошло. К моему несказанному удивлению, на Шарки его новая роль — владельца умирающего бизнеса — подействовала как чудодейственное лекарство. Он как-то протрезвел, как-то собрался, по крайней мере в достаточной степени, чтобы тащить этот воз изо дня в день; он ни разу не отменил сеанса и вкладывал в исполнение своих администраторских обязанностей достаточно рвения, чтобы проекторы светили и крутились. Он даже обогатил ассортимент закусок, установив в вестибюле автомат для продажи попкорна, каковой не один год выпрашивал (безуспешно) у Клер.
Каким-то образом он, словно по волшебству, умудрялся в последний момент оплачивать самые горящие счета. Если же он попадал в задницу — а это случалось довольно часто, — то с шутками и прибаутками выпутывался из трудностей. Оказалось, что, предоставленный сам себе и сократив наполовину потребление травки, Шарки обрел некое неуловимое обаяние, с помощью которого завоевывал симпатии и получал отсрочки. Время от времени я соглашался на его уговоры и помогал ему в проекционной или находил какой-нибудь фильм. Может быть, он казался слишком слабым даже самым беспощадным кредиторам и дистрибьюторам, а потому они и щадили его. Те, кто знал прежнего Шарки, прониклись ощущением, что они вносят свой вклад в создание нового, улучшенного Шарки. И они вносили — давали ему скидки, шли на уступки, и старый, добрый «Классик» продолжал существовать.
Все это грело. Но в том, что касалось репертуара — а он был художественной основой всего бизнеса, — то в этом смысле помогать Шарки для меня становилось все более затруднительным. Освободившись, по его выражению, от «тирании хорошего вкуса Клер», он дал волю собственным причудливым, вульгарным склонностям. Не прошло и года, как он превратил «Классик» в этакую мельницу, готовую перемолоть что угодно для привлечения публики, при условии дешевизны и доступности показываемых фильмов. Шарки по-прежнему показывал и классику, и проверенные временем старые голливудские картины. Каждый год проводился фестиваль Богарта и, может быть, кое-кого из постаревших звезд Новой волны, но их постепенно вытесняли фильмы, которые Клер не стала бы показывать и под дулом пистолета. В прокате у Шарки появились и новые образчики безвкусицы, на потребу тинейджерам: фильмы, без конца шедшие в кинотеатрах «драйв-ин», — отвратительные поделки с названиями вроде «Кровавый пир» и «Дьяволицы на колесах»; Шарки крутил их без конца. А еще было порно, которое из легкого скоро стало таким тяжелым, что вполне могло служить учебным пособием по гинекологии.
Мы находились на поздних этапах долгого форсированного марша в трясину вседозволенности, которую мы помним как шестидесятые годы. Цензурные препоны рушились с удивительной скоростью, а с ними и стандарты вкуса. Шарки с упоением шел в авангарде этого процесса. Он бросил властям вызов: арестуйте, мол, меня за организацию лос-анджелесской премьеры «Девственной нимфы» Билла Оско и еще раз — за то, что я отважился показать «Мондо трэшо». Его бунт был никому не нужен: он прекрасно знал, что полиция теперь закрывает глаза на подобные вещи. Воодушевленный таким злостным небрежением, Шарки опустился до того, что стал крутить всякое вагинальное кино вкупе со старыми дразнилками вроде «Маньяка» или «Тайн модели», заявляя программу «Американской эротики», словно затейливое название могло придать блеск этой халтуре.